– Жарко сделалось.
– Нет; у него под шляпою всегда другая бутылка, на тот случай, если из буфета больше подавать не станут.
Артист кликнул мимо пробегавшего лакея и спросил:
– У Мартына Ивановича под шляпой есть бутылка?
– Как же-с… прикрыта.
– Ну, значит, готов, и скоро будет представление какой-нибудь самой неожиданной и самой высокой справедливости! – Надо с ним повидаться.
Артист направился к Мартыну Ивановичу, а я побрел за ним и невдали наблюдал их встречу.
Артист остановился перед Мартыном и, сняв шляпу, с улыбкой молвил:
– Вашей справедливости почет.
Мартын Иванович в ответ на это протянул ему руку и, сразу бросив его на смежный пустой стул, отвечал:
– «Прошу, – сказал Собакевич».
– А я не хочу, – проговорил мой приятель, но в эту минуту перед ним уже стоял стакан пуншу, и Мартын опять повторил ту же присказку:
– «Прошу, – сказал Собакевич».
– Нет, право я не могу, – мне сейчас надо читать.
Мартын выплеснул пунш на землю и привел какую-то ноздревскую фразу.
Мне это не нравилось: я понял, почему все бежали от этого антика. Оригинал действительно был оригинален, но только мне казалось, что в нем сидит не один Собакевич, а и Константин Костанджогло, который рыбью шелуху варит. Только Костанджогло теперь подпил и с непривычки еще противнее хает весь свет. Он заговорил, что «все у нас подлецы»; и когда публика опять потребовала скобелевский марш, вдруг беспричинно встал и зашикал.
– Чего это он? – спросил я отошедшего от него приятеля.
– Переложил немножко справедливости. А впрочем, пора в театр.
Я ушел с приятелем и приютился у него в уборной. Пели, читали и опять вышли в сад.
Спектакль был кончен. Публика значительно редела и, расходясь, еще требовала скобелевский марш. Мы без затруднения нашли столик, но по счастию или по несчастию попались опять «visавидом» с нашим Мартыном Ивановичем. Он за время нашего отсутствия еще успел повысить свою чувствительность, и его справедливость, видимо, требовала у него уже гласного оказательства. Он теперь уже не сидел, а стоял и декламировал, но не стихи, а прозаический отрывок, который действительно обязывал признать в нем весьма значительную для человека его среды начитанность. Он валял на память места из похвального слова Захарова Екатерине, которое находится в «Рассуждении о старом и новом слоге».
– «Суворов, рекла Екатерина, накажи! – Как бурный вихрь взвился он от стрегомых им границ турецких; как сокол ниспал на добычу. Кого увидел – расточил; кого натек – победил; в кого бросил гром – истребил. Было и нет. Европа содрогнулась… и…»
Но в это время публика опять потребовала «Скобелева марш», и за исполнением этой пиесы оркестром стало не слышно, что вещал Мартын Иванович; только когда марш был кончен, разнеслось опять:
– «Надлежит чтити праотцев и неудобь себе точию высоко мыслити!»
– Чего этот человек добивается? – спросил я приятеля.
– А правды, правды, государь мой, он справедливости добивается.
– На что она ему теперь?
– Она ему необходима: праведен бо есть и правоты вид являет лице его. Вот он сейчас ее и явит! Глядите, глядите! – закончил рассказчик. И я увидал, что Мартын Иванович вдруг снялся с своего места и неверными, но скорыми шагами устремился к проходившему мимо пожилому человеку в военной форме.
Мартын Иванович нагнал этого незнакомца (который оказался капельмейстером игравшего оркестра), моментально схватил его сзади за воротник и закричал:
– «Нет, ты от меня не скроешься, – сказал Ноздрев».
Капельмейстер сконфуженно улыбался, но просил его оставить.
– Нет, я тебя не оставлю, – отвечал Мартын Иванович. – Ты меня измучил! – И он подвинул его к столу и закричал: – Пей за обиду оскорбленных праотцев и помрачение потомцев!
– Кого я обидел?
– Кого? Меня, Суворова и всех справедливых людей!
– И не думал, и не располагал.
– А для чего ты целый вечер скобелевский марш зудишь?
– Публика требует.
– Ты меня измучил этой несправедливостью.
– Публика требует.
– Презирай публику, если она несправедлива.
– Да в чем тут несправедливость?
– Отчего Суворову марша не играешь?
– Публика не требует.
– А ты ее вразумляй. Раз сыграй Скобелеву, а два раза Суворову, потому он больше воевал. Да! И вот я тебя теперь с тем и отпускаю: иди и сейчас греми марш Суворову.
– Не могу.
– Почему?
– Нет суворовского марша.
– Как нет марша Суворову? «Суворов, рекла Екатерина, накажи! Он взвился, ниспал, расточил, победил, Европу содрогнул!..» И ему марша нет!
– Нет.
– Почему?
– Публика не требует.
– Ага… так я же ей покажу!
И Мартын Иванович вдруг выпустил из своих рук капельмейстера, встал на стол и закричал:
– Публика! ты несправедлива, и… за то ты свинья!
Все зашумело и задвигалось, а возле стола, с которого держал речь Мартын справедливый, явился пристав и начал требовать, чтобы оратор немедленно спустился на землю. Мартын не сходил. Он отбивался ногами и громко продолжал укорять всех за несправедливость к Суворову и закончил вызовом, бросив вместо перчатки один башмак с своей ноги. Подоспевшие городовые схватили его за ноги, но не остановили смятения: в воздухе пролетела вторая ботинка, стол опрокинулся, зазвенела посуда, плеснули коньяк и вода, и началась свалка… У буфета по чьему-то распоряжению мгновенно погасили фонари, все бросились к выходу, а музыканты на эстраде нестройно заиграли финальное: «Коль славен наш господь в Сионе».
Мы с приятелем примкнули к небольшой кучке любопытных, которые не спешили убегать и ожидали развязки. Все мы теснились у того места, где полиция унимала расходившегося Мартына Ивановича, который мужественно отстаивал свое дело, крича: